Когда А. И. Черногоров ушел из института на кафедру в Стоматологический институт, И. И. Сперанский стал замдиректора. В институте И. И. Сперанский выполнил ряд хороших работ в области изучения состояния нервной системы при язвенной и гипертонической болезни (и их нейротропной терапии) с позиций школы Введенского – Ухтомского.
Как мой заместитель, И. И. Сперанский был исключительно тактичным и приятным сотрудником. Не обладая большой личной инициативой, он обычно очень охотно помогал моим планам. Общая культура и высокая компетентность делали очень ценными его советы. Может быть, он излишне подчеркивал чисто совещательный характер своей работы, почти никогда не решаясь предпринимать что либо без моего одобрения.
Позже, летом 1960 года, он внезапно перенес приступ стенокардии, через две недели разразился тяжелейший status anginosus, закончившийся инфарктом миокарда. И. И. Сперанский лежал в институте, потом был переправлен в санаторий в Звенигород; там мы с Инной навестили его как то и погуляли с ним и его женой в парке. Осенью и в начале зимы он работал в институте, хотя на весьма облегченных условиях. Вдруг – вновь ангинозные боли, когда он спускался по лестнице, чтобы сесть в машину перед заездом, как обычно, за мной. Он вернулся, думал, полежу, пройдет. Каждый день собирался в институт; через неделю – опять боли и смерть. Эх, жизнь человеческая! Как она быстро и не вовремя останавливается!
Смерть И. И. произвела в институте ужасное впечатление. Как то сразу всколыхнулось чувство любви к нему всего коллектива. Все были потрясены, я особенно вышел из колеи, я не мог говорить о нем без комка в горле. На похоронах все плакали, трудно было извлекать из груди слова. Его сожгли в крематории. Так и встает перед глазами одетый в черное И. И., лежащий в гробу и медленно опускающийся вниз.
Исключительное значение имела для развития института работа ученого секретаря Н. Н. Малковой. Эта тщедушная особа была и продолжает быть нервом института. Вся жизнь этой женщины – в институте. Она приходит первой и уходит последней. Она не знает отпуска. Она в курсе всех дел, не только научных, но и лечебных и административных. Даже как то трудно понять, откуда у нее берутся силы. С работающими плохо она зла, с работающими хорошо – добра. От меня она терпит любые грубости (не по отношению к ней, а просто они иногда опрокидываются на ее голову, как на преданного человека – как в семье, например, на жену).
Вскоре после моего приезда в институте появилась как заведующая отделом кадров – Г. И. Королева. В ту пору ей было всего 24 года, она недавно кончила вуз. Завкадрами – должность, ассоциируемая с представлением о какой то фурии с партийным билетом, связанной с НКВД, которой надлежит подозрительно нюхать институтскую атмосферу, бдительно следя за поступающими в институт, изучать их личные дела и сообщать о них куда следует. А тут явилась красивая молодая женщина с белокурыми пышными волосами и славными голубыми глазами. У нее муж, важный инженер, маленький сын. Вот она и осталась в Москве (обычная история: выходят замуж, чтобы не ехать на периферию, а еще зав. кадрами!). Мы с ней очень подружились, она верный помощник – теперь уже вдова (муж погиб от острой лейкемии), недавно защитила кандидатскую диссертацию.
Еще один терапевт I МОЛМИ – Гукасян (клиника Сангига на базе одной из городских больниц) больше известен как начальник ГУМУЗа153 Минздрава – таковым он был тогда, когда я приехал в Москву. Вскоре ему выпало рассылать по периферийным кафедрам профессоров евреев, изгоняя их из столичных вузов; это было делом неприятным, в связи с чем его стали систематически проваливать на выборах в правления или президиумы обществ.
Из хирургов I МОЛМИ тогда были Еланский и Салищев – позже последнего сменил блестящий хирург Б. В. Петровский, преобразивший затрапезную отсталую клинику в образцовое, передовое учреждение. Был еще неоперирующий И. Г. Руфанов, человек образованный и умный, дипломат, обладавший большой общественной жилкой; автор отличного учебника и, так сказать, теоретик от хирургии.
Первые годы после моего приезда в Москву работали еще А. И. Абрикосов и И. П. Разенков154. Я ощутил их авторитет имен, но не мыслей. Часто ведь действуют имена (очевидно, в связи с прошлыми заслугами), а что в данное время говорят или делают носители этих имен, имеет уже меньшее значение. На смену им пришли работающие теперь А. И. Струнов, делающий превосходные доклады на разные темы патологии, и П. К. Анохин.
Институт терапии первые годы моей жизни в Москве находился в сравнительно небольшом здании на Щипке, то есть на Большой Серпуховской – на одной территории с Институтом хирургии и с Институтом неврологии. В свое время, при царизме, это была богадельня, потом – больница имени Семашко. Здание имело характерный для второй половины XVIII века вид, но не было удобным для научного института. Все же мы с увлечением переделывали и перекраивали палаты, размещали лаборатории. Мне всегда нравилось дело организации клиники (сколько клиник пришлось открывать за время своего длительного профессорства – в Новосибирске, три в Ленинграде, два раза в Кирове). Коек тогда было около 100 (а в клинике I МОЛМИ – 140).
Одним из заведующих отделениями тогда был И. И. Сперанский – прекрасный человек, высокоинтеллигентный, остроумный рассказчик. Его родители (отец – известный московский врач) дали ему отличное воспитание: он свободно говорил на трех языках (и являлся «переводчиком» во время посещения института иностранными учеными и во время наших с ним поездок за границу). Человек он был внешне спокойный и выдержанный, но по временам прорывалась его нервная напряженность (он потерял на войне единственного сына).
Но если сам руководитель клиники мало занимался наукой, то его коллектив был деятельным. В клинике В. Н. Виноградова была организована хорошая электрокардиографическая лаборатория, в которой – по штату Академии – работали способные физиологи; был налажен и метод ангиокардиографии.
В. Х. Василенко, так же как В. Н. Виноградов, слыл хорошим врачом (хотя ни на одном консилиуме я лично не слышал от него других заключений, кроме «возможно», «можно думать», «я такого же мнения»), был «главным терапевтом» Кремлевской больницы и т. п. Как ученика Н. Д. Стражеско, его водворил в Москву министр Е. И. Смирнов, так же как меня, ученика Г. Ф. Ланга (притом одновременно). Мы с ним должны были оживить московскую терапию. Его выступления по научным (чужим, конечно) докладам начинались и кончались анекдотами – публике, конечно, нравилось, так как публика любит, чтобы ее забавляли.
Сущность состоит в том, что ценность ученого у нас все еще часто определяется личными связями, симпатиями себе подобных или власть имущих; к тому же выдвигаются люди менее достойные в пику более достойным (дабы последние не слишком кичились своим научным значением, подумаешь!). Важно установить общее поравнение, нивелировку коллектива, а не выпячивать персональные заслуги отдельных лиц. Как в трамвае – не высовывайся!
Е. М. Тареев еще в клинике М. П. Кончаловского разрабатывал вопросы патологии почек. Позже, как руководитель терапевтического отделения Института малярии, он с сотрудниками, первый в нашей стране, изучал действие новых лечебных препаратов – атебрина (акрихина) и плазмохина (плазмоцида). Его монография о малярии получила Сталинскую премию. Е. М. Тареев – автор известной книги о болезнях почек, своего рода архива на эту тему, с массою литературных ссылок, но без оригинальных собственных концепций. Позже он стал изучать коллагенозы и так называемую лекарственную болезнь; в этой области он, несомненно, нашел новые интересные грани. Ему же принадлежит бесспорная заслуга описания у нас в Союзе эпидемий желтух после массовых прививок, что послужило поворотным пунктом в его трактовке острых гепатитов: раньше он их считал неспецифическими (аллергическими) формами, а после личных наблюдений над прививочными желтухами – в свете появившихся к этому времени за границей данных о вирусном характере желтух – стал их рассматривать как вирусное заболевание. Хорош он как полемист – критика дается им в острой форме, но слова подбираются не обидные и какие то антивульгарные.
Кроме того, я заметил, – как уже отмечал выше, – что слава «блестящего клинициста» часто определяется не хорошими диагнозами, которые он ставит, а отсутствием чрезмерной научной активности (дескать, вот это настоящий врач, а не ученый).
I МОЛМИ в те годы (1949–1952) имел директора Б. Д. Петрова148, работавшего ранее в ЦК; это умный человек, остроумный оратор, специалист по истории медицины. Его оригинальные суждения выделили его среди монотонной массы партийных работников. Его жена З. А. Лебедева149 – директор Института туберкулеза АМН, также член партии, депутат Верховного Совета, женщина самолюбивая и не совсем справедливая; несмотря на то что она вкладывала много энергии и заботы об институте, ее там недолюбливали за властный нрав.
У З. А. и Б. Д. мы бывали дома, и они у нас. Они были также в дружбе и с К. М. Быковым. Если бы все партийные работники были похожи по уровню культуры и по уму на эту пару, то жизнь нашего государства шла бы гораздо более успешно.
Терапевты в I МОЛМИ, кроме меня – В. Н. Виноградов150, В. Х. Василенко {17}, Е. М. Тареев151, А. Г. Гукасян152 – все разные люди.
В. Н. Виноградов – тип московского популярного врача практика. Он, действительно, как врач хорош: очень любезен, обходителен, тщательно исследует пациента, внимательно его расспрашивает, и потому его больные уважают (больным менее нравятся профессора, которым сразу все ясно и которые, по своей натуре, не склонны выслуживаться перед ними нарочитой длительностью беседы или скрупулезным осмотром для вида; больные не очень любят быстрых врачей, считают их поверхностными, а почитают тех, которые кряхтят, молчат, как бы думают, вновь и вновь повторяют вопросы, терпеливо выслушивают никчемные ответы и многозначительно пересыпают их восклицаниями: «Так так» или «Гм гм»).
Больные не очень любят быстрых врачей, считают их поверхностными, а почитают тех, которые кряхтят, молчат, как бы думают
В. Н. имеет большой опыт, знание психологии больных и т. п. Это – последний последователь Захарьина. Он занимает и кафедру Захарьина (однако он не был ни учеником Захарьина, ни учеником его учеников, – он был ассистентом во II Женском медицинском институте, потом в I Мединституте у Плетнева, – я еще занимался в плетневской клинике у него в группе). В его клинике студенты должны составлять длинные анамнезы, отвечая на самые старомодные вопросы (каким родился по счету, каким клозетом пользуется и т. п.), начинать изложение не с главного, а в историческом порядке, то есть с рождения. Как педагог В. Н. отличался методичностью, четкостью, лекции читал с пафосом, с хлесткими заключениями; он был строг на экзаменах.
После смерти Г. Ф. Ланга В. Н. Виноградов стал председателем Всесоюзного общества терапевтов – как старейший. Он к тому времени был в очень большом фаворе в Кремлевской больнице и лечил главных вождей и членов их семей. У себя дома за ужином (всегда обильном и вкусном) В. Н. – обаятельный человек, московский хлебосол, любитель угощать лучшими винами. И, наконец, он страстный коллекционер картин (и у него имеются первоклассные вещи).
Напрасно после лекции мои сотрудники (в большинстве своем хорошо ко мне относящиеся), в порядке ли подхалимажа или для успокоения шефа, расточают похвалы по поводу содержания лекции. В таких случаях я угрожающе мычу и вытираю платком пот с лысины. Много раз пробовали записывать мои лекции – стенографировать или фиксировать на магнитофон; те, кто это делал, очень довольны, говорят, получилось замечательно. Но я попробовал сам прослушать некоторые записи: ерунда, не то. Для того чтобы их издавать, надо вносить столько исправлений, что в результате будут как бы сочинены новые, идеальные лекции, а не те, которые я реально читал, – или же то будут главы учебника (а я читаю, как правило, не по учебнику и каждый год совершенно иначе, нежели в предыдущем).
Я всегда с удовольствием проводил так называемые клинические разборы. Они систематически проходили и проходят в обоих руководимых мною учреждениях – клинике и в Институте терапии (по разу в неделю). Как правило, они многолюдны, приходят врачи из различных городских лечебных учреждений; в Институте терапии по средам собирается обычно не менее 200 врачей, в клинике – также около того (включая и студентов). Обычно успеваю осмотреть и обсудить двух трех больных. Эта форма очень удобна для индивидуального анализа больного – и вместе с тем в нее легко влить относящиеся к данному заболеванию новые данные из литературы и высказать конструктивные и критические замечания. Иной раз мои суждения мне самому кажутся чем то новым и оригинальным, открывающим перспективы для специальных научных исследований; но мысли бегут быстро, идеи, только что сформулированные, чаще всего где то тонут, захлестнутые другими, те, в свою очередь, оттесняются новыми. Эх, заносить бы их в записную книжечку! Что то нет верных учеников, которые бы подхватывали их, фиксировали и напоминали о них позже или сами их развивали. Но последнее, может быть, и происходит в какой то мере. Именно таким путем – свободного высказывания своих мыслей, предположений, взглядов – вероятно, и создаются предпосылки для формирования школы (будет ли «школа Мясникова», еще неизвестно, но если будет, то мои клинические разборы в этом сыграть должны немалую роль).
Публика обычно довольна разборами. «Издать бы их, это неповторимо и увлекательно», – говорят мне. Но как только ставят магнитофон (и я об этом знаю), я «скисаю», возникает какое то напряжение, я стараюсь говорить более складно, а между тем свобода творчества уже нарушена, и мне самому становится скучно.
На этих клинических разборах иногда удается ставить «блестящие диагнозы». Я не обольщаюсь в этом отношении. Конечно, для того чтобы хорошо ставить диагноз, требуется не какая нибудь специальная интуиция (как об этом часто думают), а прежде всего ум и знания и в особенности свойство ума быстро схватывать все возможности, как бы одновременно вспоминать данные, полученные при исследовании больного, и тут же «примерить» их к данным опыта и знания. Тугодумы и начетчики не ставят хороших диагнозов. При всем том надобна смелость. Опыт показывает, что при двух вероятных диагнозах один всегда имеет больше шансов подтвердиться как более частый и обычный. Его и ставят и оказываются правыми. Надо иметь смелость рисковать иногда и ставить редкий диагноз. Ведь если он не подтвердится, невелика беда, человеку свойственно ошибаться, и если ложное диагностическое заключение было логичным, обоснованным – никто не будет в претензии, если, конечно, не было допущено какого нибудь упущения в терапии. Такие понятные, как бы мотивированные ошибки не ставятся в ущерб репутации клинициста. Но если диагноз редкой болезненной формы или вообще диагноз, выдвинутый в труднейшей ситуации, подтвердится – вас поздравляют с блестящим диагнозом. А сами то вы были в нем совершенно не уверены, в вашей голове роились сомнения, страх попасть впросак, но вы смело шли на риск. Таким образом, «блестящий» клиницист отличается от «неблестящего» своей смелой неосторожностью (тот же, обуреваемый сомнениями, иногда готов написать не один, а два диагноза, или воздержаться от диагноза вообще из растерянной осторожности).
Е. В. Чернышева, строгая, но справедливая женщина, занималась пункцией печени. В летнее каникулярное время Е. В. отправляется всей семьей путешествовать: они облазили Кавказ, были на Алтае, ходят сотни верст пешком или плывут в лодке по каким то неожиданным рекам. Наш рентгенолог Л. С. Матвеева – хороший специалист, красива в прошлом; основа диагностического благополучия клиники.
Говорят, что здоровый, нормальный человек не думает о смерти, но это правильно в отношении молодых. Арифметика лет неумолима. Она математически доказывает, как мало остается жить. Тем более это memento mori подкрепляется частыми, все учащающимися примерами из круга сверстников, сотрудников, знакомых. Даже при большом оптимизме, сильной нервной системе невозможно отделаться от постоянного и нарастающего страха смерти – хотя его можно искусно скрывать (даже от самого себя) или смягчать биолого философскими соображениями. Мне кажется, что главный «козырь» религии – вера в загробную жизнь, – как бы он ни был глуп сам по себе, создает у верующих освобождение от этого страха.
Правда, в описываемое время, несмотря на смерти кругом, я мало об этом думал. Вокруг шумела молодежь, хорошенькие студентки смотрели на вас лукаво, а иногда вызывающе. Ведь очень важно присутствие в аудитории хотя бы единичных красивых молодых девушек. Лекция читается с большим подъемом, ведешь себя более артистически, а иногда читаешь как бы для одной, стараешься, чтобы она смотрела и слушала, а не болтала с соседом или соседкой. И на обходах в палатах со студентами очень важно, чтобы в группе была какая нибудь интересная особа и по временам смотреть на ее пышные белокурые волосы и ловить ее взгляд. Все это не более как лечение от старости.
Я всю жизнь любил педагогическую работу. Читать лекции для меня не обязанность, а удовольствие. Я никогда к ним не готовился и всегда читал экспромтом. Поэтому они нередко бывали увлекательными, но иногда, напротив, сбивчивыми и вязкими («в ударе» и «не в ударе»). Лучше читалась лекция на какую либо новую тему – в то время как на обычные не всегда хватало настроения; иной раз плохо проходили лекции по таким проблемам, которые служили обычно моим коньком (и мне уже изрядно надоели).
Многое зависит от состояния перед лекцией и в ее начале. Иногда идешь в аудиторию в приподнятом настроении, и все идет хорошо, тема – безразлична. Я нередко не знаю заранее, какого больного мне представят на лекцию, я не знакомлюсь предварительно с его историей болезни. Уже в дверях аудитории мне могут сказать, что больной будет не с таким то, а с другим заболеванием. И если это мне не покажется проявлением беспорядка, недостатка дисциплины или чем нибудь в этом роде, я быстро как то автоматически переключаюсь на новую тему. Но достаточно мне почему нибудь рассердиться (на такую перемену или на любое другое обстоятельство в клинической жизни), мое настроение падает, а с ним – и уровень лекции.
Очень меняет этот уровень сама аудитория. Если много опоздавших, или зал неполон, или стоит шум, я сержусь и читаю хуже. Обычно я сам, конечно, чувствую, что не в форме, хочу исправить положение, начинаю стараться читать лучше, но уже чувствуется напряжение, принуждение, нет свободно льющейся образной речи, студенты слушают, не слыша, я злюсь на себя и на них.
Другое направление в деле собирания картин после заграничных поездок – пополнять ее западными мастерами, но попадает теперь уже почти только ворованное во время войны (то есть вывезенное генералами из Германии).
Служебные дела мои в Москве сразу оказались многочисленными и сложными. Кроме Института терапии, я получил еще Госпитальную терапевтическую клинику I МОЛМИ. Возглавлял ее к моему приезду старый и уже почти слепой (глаукома) Д. А. Бурмин146. После моего избрания он сохранил за собой право приходить раз в неделю в клинику; он раздевался в бывшем своем (ныне моем) кабинете и усаживался в библиотеке, в которой я проводил клинические конференции. Д. А. молча слушал мои разглагольствования, после конференции благодарил меня за интересный разбор больных и прощался. Кажется, через год он заболел, а через два – умер.
Фактически заведовал клиникой до моего приезда Б. Б. Коган147. Этот самовлюбленный человек меня на первых порах встретил все же хорошо. Я даже был у него на даче (он был консультантом Барвихи и летом жил там); мы были знакомы еще в студенческое время. Этот старый член партии, участник Гражданской войны, считал себя законным претендентом на заведование той клиники, в которой работал многие последние годы, – и тут вдруг явился я, да еще сразу занявший две важные академические должности. Б. Б. – автор довольно известной монографии о бронхиальной астме и вообще активный литератор от медицины, много пишет статей и всюду заявляет свои доклады. Апломб этого непризнанного гения, его распухшее в виде злокачественной опухоли «я» сочетается с настроениями обиды незаслуженно оттираемого подлинного советского ученого. В коллективе его не любят; он со всеми ссорится. Министр Е. И. Смирнов говорил мне: «Да что ты с ним деликатничаешь? Выгони – пошлем на периферию». Но этого я не умел и не умею.
Зато другие сотрудники по клинике оказались симпатичными людьми. Доцент И. И. Сперанский составлял докторскую диссертацию о каком то микрококке как возбудителе ревматизма. Микрококк ему пригодился, чтобы считаться доктором медицинских наук, хотя сам микрококк после диссертации лопнул как мыльный пузырь (да и то сказать: мало ли мыльных пузырей сверкало и лопалось на наших глазах в области медицины?).
Два почтенных ассистента клиники, Бургман и Яковлев, довольно быстро изволили умереть, один – от инфаркта, другой – от рака желудка. Оба были на редкость приятные и умные люди. Бургман был одновременно и главным врачом клинической больницы I МОЛМИ – сдержанный, культурный человек. Ф. И. Яковлев был по натуре артист, чудесно читал Чехова, любил русскую литературу (ученик Плетнева); свой рак он носил невозмутимо, до конца был склонен к шутке. Оперировал его Юдин, и неудачно (хирурги – хвастуны, такой то процент успеха, столько то лет жизни после операции, а в действительности знакомым, на которых обрушивалось это ужасное заболевание, хирурги обычно лишь способствовали быстрой гибели).